Грустный рассказ Надежды Тэффи. «Мы, злые»
Ольга Сергеевна поднималась медленно, качалась из стороны в сторону. Очень устала. Смотрела сосредоточенно на кастрюльку, которую держала двумя руками. Смотрела — не разлить бы молоко.
И уже с четвертого этажа расслышала этот знакомый ей крик:
— А-а-а-а...
Знакомый крик. Мучительный.
— Маруська кричит.
Добралась до пятого. Открыла своим ключом.
— Марусенька, чего же ты кричишь, словно маленькая? Ведь ты же знаешь, что я пошла за молоком. Ведь для тебя же!
В столовой в углу на диване лежит больная Марусенька, девятилетняя, худая, желтая, злая.
— Не хочу я твоего молока, — говорит она скороговоркой и снова начинает кричать: — А-а-а-а...
Ольга Сергеевна ставит на стол кастрюлю, опускается на колени перед диваном.
— Деточка моя, милочка! Что? Болит очень? Ножка болит?
Девочка толкает ее в грудь худенькой грязной ручкой.
— Ну не надо сердиться на маму, — просит Ольга Сергеевна. — Тебе вредно сердиться, кошечка моя. У тебя сердечко слабое. Будешь спокойная, скорее поправишься. Хочешь, я принесу тепленькой водички, помоем тебе ручки? Я в одну минуту согрею водички?
Девочка толкнула ее еще раз и демонстративно отвернулась лицом к стене.
— А папа еще не вставал?
Но девочка молчала.
Приоткрылась дверь в крошечную темную комнатушку, выглянуло небритое, одутлое лицо.
— Я сейчас, Олечка, — сказало лицо испуганным шепотом. — У тебя нет случайно папироски?
— Ты же знаешь, что я не курю, — раздраженно ответила Ольга Сергеевна и стала на спиртовке кипятить молоко.
— Ну, конечно, я знаю, — поспешило заверить лицо. — Я только так, на всякий случай.
— Ты бы все-таки поторопился, — сказала Ольга Сергеевна после паузы. — Тебе назначено в девять. Надо же побриться.
Он добродушно потрогал свои щеки.
— Да, признаюсь...
— Ну так поторопись же. Опоздаешь — возьмут другого. И зайди к мадам Аллан, спроси деньги за светр. Я ведь не могу уйти из дому. Выходит, что я даром работаю.
— Да, да, — торопливо соглашался он. — Зайду, и спрошу, и все устрою, только ты не раздражайся.
— Я не раздражаюсь, но вот уже больше недели, как я тебя об этом прошу. Ведь дома нет ни гроша, должен же ты понимать. Ну, чего же ты ждешь, Господи!
Он засуетился, испуганный, с бегающими глазками.
Она подошла на цыпочках к дивану, нагнулась, заглянула в лицо девочке. Повернулась, погрозила мужу.
— Кажется, спит. Ведь всю ночь плакала.
— Ты бы прилегла, — сказал муж.
— А белье? Я не могу лечь, я должна стирать.
— Но ведь ты так сама...
Она с раздражением отмахнулась от него. Он стал спешно одеваться, спотыкаясь, роняя вещи, ползая по полу за запонкой.
— Ты меня с завтраком не жди, — сказал он, уходя. — Я, вероятно, пройду еще куда-нибудь на рекогносцировку. Насчет местишка.
Он попробовал комически подернуть бровью при слове «местишко». Но вышло так жалко и неумело, совсем уж некстати, что он сам это почувствовал и заторопился уйти.
Она проводила глазами его сгорбленную спину в выгоревшем пальто с чужого плеча, и ноющей жалостью заболела душа.
— О-о! — застонала она. — Еще за этого олуха мучайся!
Она встала, растирая усталую спину. Навалила мокрого белья в лоханку, залила кипятком. Посмотрела на свои пальцы, вспухшие, красные. И вдруг вспомнилась красивая, наглая рожа, с гладко склеенными волосами — bien gomme!
Рожа улыбнулась и пропела говорком:
— Се n’est que votre main, madame!
«Я, кажется, засыпаю, — подумала она. — А нужно скорее сварить кашу Маруське, а потом стирать».
В дверь постучали.
— Кто там?
— Простите, Ольга Сергеевна! — прогудел за дверью женский бас. — Мне необходимо, на минутку.
Ольга Сергеевна вздохнула с дрожью, открыла.
— Как живете, моя дорогая? Насилу вас разыскала.
Крупная дама с пышным бюстом, подпертым старинным корсетом, но с лицом длинным и бурым, вошла и села на стул.
— У меня ребенок болен, — вполголоса предупредила Ольга Сергевна. — Простите, мне сейчас трудно.
— Болен? А что с ним? — равнодушно спросила гостья.
— Ревматизм. Суставной. Слабое сердце.
— Ну, ничего, поправится, — успокоила гостья и улыбнулась.
— Очень серьезно болен ребенок, — злобно оборвала ее улыбку Ольга Сергеевна. — Вчера ночью так плохо было, что пришлось первого попавшегося врача звать.
— Ну, и что же? — спросила гостья и, ожидая ответа, вынула из сумки зеркальце и стала затирать пуховкой носовой хрящ. — Что сказал врач?
— Сказал, что ему нужно заплатить пятьдесят франков.
— Ха-ха! — рассмеялась гостья. — А я к вам по делу. Мы организуем вечер свободного искусства. Название принадлежит мне. Мэри Бобова продекламирует «Коробку спичек Лапшина». Вещь глубоко патриотическую и с массой ностальгии. Затем решено поставить скэтч. И вот тут мы и рассчитываем на вас. Вы такая энергичная. Вы можете познакомиться с разными выдающимися артистами и привлечь их к нам. Нет, нет, нет! Ничего не хочу слушать. Вы обязаны. Нельзя в наше время жить узко-эгоистической жизнью. Каждая из нас должна отдавать дань общественности.
— Ах, Боже мой, — всплеснула руками Ольга Сергеевна, — Ведь вы же видите! Я шесть ночей не спала и днем работаю, как поденщица. Мне вон, смотрите, причесаться некогда.
— Ну, что ж! — улыбнулась гостья. — К нашему вечеру и причешетесь. А насчет туалета — вы всегда сумеете с вашим вкусом что-нибудь освежить. Здесь рюшечку, там бантик.
— Да, да, — прервала ее хозяйка. — Вот на это пятно рюшечку, а на эту дыру бантик.
— Я знаю, что вам трудно, моя дорогая, — продолжала гостья. — Но все мы должны идти на жертвы. Ведь это же, поймите, это в пользу кружка северо-восточных институток.
— Да у меня ребенок болен! Что вы, не понимаете, что ли?
— А там, у институток, может быть, десять ребенков больны.
— Вы меня простите, — привстала Ольга Сергеевна. — Я сейчас очень занята. У меня вон белье намочено.
Плебейское выражение «белье намочено» ужаснуло ее саму. И она злобно повторила:
— Понимаете? Намочено белье.
Гостья приподняла брови, словно прислушивалась к отдаленной канонаде.
— Белье? Что с вашим бельем?
— Ровно ничего. Стирать сейчас буду.
— Ах, дорогая моя, — сочувственно воскликнула гостья. — Бросьте! Искренно вам советую — бросьте. Отдайте в прачечную.
— У меня нет денег, — дрожащим от бешенства голосом ответила Ольга Сергеевна.
— А здоровье? Испортите здоровье, дороже обойдется. Здоровье надо очень беречь. У вас муж. У вас ребенок. Подумайте о них.
— Я о них и думаю, когда стираю их белье.
— Пустяки, пустяки. Я серьезно вам говорю — отдайте в прачечную.
Ольга Сергеевна улыбнулась дрожащими губами. Улыбалась, чтобы не заорать во все горло: «Пошла вон, дурища!»
Накормила девочку. Закончила стирку.
«Отчего он так долго не идет? — думала про мужа. — Боится сказать, что ничего не нашел».
Вспомнилась одна старая ведьма, которая, как встретится, так и начнет крякать:
— Что же это ваш Андрей Андреич так все ничего не может найти? Вообще считаю, что наши мужчины привыкли здесь на жениных шеях сидеть.
«Да, боится вернуться, — продолжала она думать, — И не пойдет он сегодня к Шуферу. Ни за что. Не сможет. Они все ему перед носом двери закрывают. Надоел он им. Перманентный проситель. О-о!»
Она сжала руку в кулак и укусила сгиб указательного пальца.
— Будь они все прокляты!
Девочка притихла. Может быть, прилечь? Все тело болит. И такая тоска! И такая злоба! Ведь есть же люди со светлой душой: «И за скорби славит Бога Божие дитя». Отчего у меня все в душе выжжено? Одна злоба осталась, как пламенный пепел. А тот, бедненький, близкий, жалкий, бегает сейчас, унижается, чтобы вернуться ко мне гордым своим унижением. Выклянчил, мол, кое-что.
— А-а-а! — закричала девочка.
Ольга Сергеевна вскочила.
— Марусенька, чего ты?
— А-а-а! Поставь лампу на пол. Сейчас же поставь лампу на пол!
— Милочка моя, зачем? Комната маленькая, я задену, разобью.
— Поста-а-авь лампу на пол! — истерически кричала девочка.
— Ну хорошо, хорошо. Ну вот, поставила.
— Надо было раньше поставить! — ревела девочка.
И мать, с исступленным лицом, с остановившимися глазами, схватила ее за плечи:
— За что ты мучаешь меня? Что я тебе сделала? Ведь ты сознательно, нарочно, злобно, дни и ночи, дни и ночи...
И почувствовав в своих руках хрупкое больное тельце, вся исходя любовью и жалостью, прижала его к себе, дрожа и плача.
В дверь тихо стукнули.
Доктор. Милый русский доктор.
— А здесь, кажется, ревут? — спокойно сказал он. — Я случайно забрел. Мимоходом.
— Да, — сказала Ольга Сергеевна. — Я знаю. Вы каждый день мимоходом. К вам в Пасси дорога идет как раз мимо нас, мимо Гар дю Нор. Я знаю.
Доктор поднял на нее усталые глаза.
— Скажите, доктор, отчего не могу я, как подвижники, обручиться бедности и наслаждаться этим счастливым союзом? А помните, у Достоевского брат старца Зосимы вдруг просветлел и истек умилением. «Пойдемте, — говорил, — и будем резвиться, и просить прощения у птичек». Отчего я так не могу?
— Н-да, — сказал доктор. — У нас в психиатрических лечебницах эти случаи наблюдаются довольно часто. Эти умиленные просветления. Они неизлечимы и под конец иногда принимают буйную форму.
— Значит, это ненормально? Ну, и на том спасибо.
Вечер был беспокойный. Муж не возвращался. Девочка хныкала.
— Ма-а! Расскажи мне что-нибудь. Надо же больного развлечь.
— Какая-то ты старая, девочка. Все-то ты знаешь, — вздыхала Ольга Сергеевна. — Ну, вот, слушай. У меня была племянница, маленькая Верочка...
— Знаю, знаю, — сердито перебила Маруся. — Ты мне уж это сто раз рассказывала.
— Ну так я тебе расскажу другое. Был такой писатель Достоевский. Так вот он сочинил про Старую Клячу. Навалились на телегу мужики и хлещут клячу прямо по глазам, а она уже не в силах двинуться. Издыхает. Только он тут немножко недосочинил. Тут надо бы так досочинить, что стоял на улице просветленный господин. Он смотрел на клячу с отвращением и говорил:
— Животное ты! Скотина! Подними голову, взгляни выхлестнутыми глазами на это небо, в котором зажигаются алмазы звезд, и на этих птичек, и на цветочки. Взгляни и, воздев копыта, возликуй, зарезвись и благослови мир за красоту его. Ты спишь, моя кошечка? Хочешь молока? Я согрею, я не устала, я ничего... Хочешь?